Делов-то


Автор: Селедцов О.В.

- И ещё один дублик, пожалуйста. Боюсь, освещение здесь не самое подходящее. Давайте с этой стороны. Вот сюда, к собору. Так хорошо. Текст тот же самый. Приготовились.

- Ты уж соберись, матушка Серафима. Чегой-то ты сегодня дюжеть легкомысленна. Не подобает монахине так себя вести.

- Хорошо, матушка-игумения, как скажете.

- Э, нет. Не пойдёт так дело. Вы, мать-настоятельница, в своей, так сказать, епархии командуйте, а уж я как-нибудь в своей сам разберусь. Я всё-таки здесь режиссёр. Кислых физиономий мне не надо. Сестра Серафима, готовы? Ещё разочек. Работаем.

- Летом тысяча восемьсот двенадцатого года в наш монастырь, спасаясь от соблазнов мира и от нашествия войск Наполеона, пешком пришёл будущий старец Гермоген. Так началось его святое служение в этой обители.

Съёмки фильма о монастыре и прославившем его старце велись уже неделю. Съёмочная группа студии «Свет» отнюдь не скучала в стенах древней обители, возрождавшейся из почти полных развалин. Монахини были гостеприимны, не напускали на себя излишне подчёркнутой строгости, относились к гостям-киношникам, как к своим братьям-трудникам, кормили гостей так, как не всегда могли позволить попотчевать себя. Благо время было не постное, маслице, молочко и яички с не очень ещё богатого монастырского хозяйства почти полностью шли на гостевую трапезу. Настоятельница монастыря – игуменья Сергия сначала была очень недовольна затеей киношников, как-никак покосы в разгаре, строительных работ выше головы, а тут возись с гостями, да ещё такими. Ведь невоцерковлённые небось. Пить будут, курить, ходить, где не след. Господи, за что сие наказание? Видно за нерадение в трудах и молитве. Но съёмку лично благословил высокопреосвященный, тут, хочешь - не хочешь, а надо покориться. Однако опасения игуменьи оказались напрасными. Гости вели себя достойно. Курили за стенами обители. Выпивали в меру. В монашеские  кельи по ночам не шастали. Мать Сергия успокоилась. Да и дело, если рассудить, делали они нужное. Чтобы монастырю из руин подняться, паломник нужен. А где ж его взять-то, если история обители народом забыта? Паломники предпочитают известные монастыри посещать: Оптину, Лавру Сергиеву, Валаам, Дивеево. А в эти края пока никто не едет. И напрасно. Здесь великие старцы подвизались: Гермоген, Илия, Феодосий. Мощи отца Гермогена недавно, при восстановлении собора, были обретены нетленными. Как живой, право, будто спит. Полтораста лет в земле пролежал, и в какой земле! Кругом болота, сырость, грязь. А он целёхонек. Это ли не святость? Канонизировали батюшку перед самой революцией. При первом обретении мощей. Положили в раке, в соборе, ну, а потом, знамо дело, лихолетье, разбой, гонения. Монастырь в тюрьму обернули. Собор закрыли, а после войны и вовсе взорвали. Мощи лишь перезахоронили где-то у собора. Где – не знал никто. Это ещё до войны было. Перезахоронение-то. В войну собор пострадал от пуль и снарядов, здесь линия обороны была. Вот и взорвали опосля, чтобы не портил картинку послевоенного советского возрождения. В сорок седьмом годе. День в день, когда народилась на свет будущая матушка Сергия. Видать, так угодно было Господу, чтобы новая жизнь обители возродилась с гибелью старых стен. В этом монастыре вся жизнь игуменьи. Уж она себе и сёстрам спуску не даёт. Строга. Но и справедлива. Без толку никого не упрекнёт, сверх сил никого послушанием не нагружает. Живёт обитель. На глазах хорошеет. Новый собор уже крестами золотыми сияет. И это за пять лет. Силами лишь сестёр. Они тебе и каменщики, и плотники, и штукатуры, и разнорабочие. И фильм о святынях обители сейчас, ой как нужен. Да и режиссёр попался толковый. Молоденький, правда, но шустрый. Видать, не без таланта. Это хорошо. Нельзя талант свой зарывать в суете грехов житейских. Про бандюганов и развратниц пускай уж другие снимают. Бог им судья. А этот через свой талант, глядишь, и спасён будет.

В помощь киношникам выделила мать-игуменья инокиню Серафиму. Хорошая монахиня. Трудолюбивая, хотя и из интеллигентов. Экскурсоводом раньше была. Тут киношникам и флаг в руки. Главное – сердце у Серафимы золотое. Любят её сёстры, как мать родную. С любой бедой к ней идут. Утешит, приласкает, слово мудрое каждому найдёт. А ведь ещё молодая, едва ли не самая молодая в обители. Матушка-игуменья нарочно ворчит на неё, так, для пользы, чтобы не загордилась, не возомнила себя святой. Сама же любит её, как дочь собственную. У матушки Сергии была своя дочь, но не уберегла мать чадо своё, кровинушку сероглазую. Купалась девочка с ребятишками, да по неосторожности потопла. Уж как болит душа за дитё погибшее. По грехам, видать, матери награда. Теперь вот двенадцать дочерей у неё – не кровных, духовных, но за каждой пригляд нужен, чтобы не потопли в страстях греховных, не сгинули в адском омуте соблазнов мирских. Потому-то так ревниво следит игуменья, чтобы любимица её Серафима меньше улыбалась, меньше дарила свет из синеозёрных глаз своих приезжим мужикам из киногруппы. Не дай Бог чего!

А и было чего опасаться. Давно прельстились глазёнки старшего оператора группы белым личиком монахини, давно жадные грёзы терзали чёрные одеяния, выставляя на белый свет ладно скроенную женскую фигурку. Никогда ещё ни одна женщина не вызывала у него такую бурю желаний, как эта умершая для мира, сладостей его невеста Христова. И ведь, ну никакого повода матушка Серафима для греховных желаний Виктору Сергеевичу, так звали оператора, не давала. Если и улыбалась, то не чаще, чем другим, если и одаривала лучистым взглядом, то лишь потому, что в камеру приходилось смотреть, опять же по послушанию. Благословила игуменья сниматься во славу Божию – нужно дело сделать достойно. Перед Ним отвечать придётся, не перед зрителями. А на мужчин и не смотрела она вовсе. Не было сейчас для неё здесь мужчин, только соработники в Богоугодном деле. Мужчины остались там, в прежней жизни, где была она столичным экскурсоводом, где возила группы по «Золотому кольцу», где звали её Ириной, где нравилась она многим лихим парням, и это последнее обстоятельство весьма льстило её самолюбию. Так продолжалось до тех пор, пока в одну из поездок, где-то в Суздале, кажется, постучался к ней в гостиничный номер паренёк, совсем ещё зелёный, студентик далеко не последнего курса. Так мол, и так, полюбил я вас, Ирина, мочи нет как. Жизнь свою к ногам вашим готов бросить, станьте моей женой. А ей смешно. Ну, влюбился мальчишка, ну, делов-то. Через неделю окончится их экскурсия, разъедутся каждый к себе домой, этот, кажется, в Орёл или Курск. И конец влюблённости. Да ещё, кажется, не трезв он. Вон как шатается. Проспись, мол, отвечает ему. Нет, говорит, не пьян я, а если и пьян, то лишь от любви, а если она ему не поверит, то сейчас же пойдёт и повесится. Вот дуралей! Успокойся немедленно и иди спать, иначе она вызовет милицию, и совместная их экскурсия для одного из них на этом закончится. Посмотрел он на неё. Грустно так посмотрел. Упал на колени и хотел ноги целовать. Испугалась, отскочила, двери захлопнула, едва не зашибла парня. В себя пришла от испуга и ну давай хохотать. А он всё так же за дверью на коленях стоял и слышал всё. Словом, поутру нашли его в своём номере повешенным. Происшествие это так запало Ирине в душу, точно ножом крест накрест располосовало. Никак не думала она, что мальчишка говорит серьёзно, что удавится из-за её насмешек. Кое-как довела она экскурсию до конца, и с тех пор не может забыть глаз несчастного влюблённого мальчика. Чистых и таких печальных. Стала в церковь ходить, а там, через малое время, и в монастырь засобиралась. Не от отчаяния, душа требовала, сердце влекло. А в обители всё, как положено: трудница, послушница, рясофорная и вот уже год, как спасает грешную свою душу в святой обители инокиня Серафима, щедро одаривая сестёр золотом улыбок, лучистым блеском синеозёрных глаз, добрым словом и чутким сердцем.

Ну и как было не воспылать огнём необузданной страсти Виктору Сергеевичу? Тем более, что чуть ли не с детства заразился будущий кинооператор глупым предубеждением, дескать, все монашки – неисправимые потаскушки, что только и мечтают бедненькие, что появится в их покрытых мхом монастырских стенах какой-никакой завалящий мужичонка, и порезвятся они на полную катушку, утолив, наконец, жажду недоданных им в миру нежности и ласки. Ну, вот такое предубеждение. И ещё казалось Виктору Сергеевичу, что обитали в монастырях исключительно дурнушки, ну там, прыщавые, с бородавками на носу, косоглазые, плешивые. Нормальной-то бабе чего в монастыре прятаться? Оттого и не получили они должной порции мужской ласки, что страшны, как атомная война. Оттого и изматывают неистовым развратом всякого к ним входящего. А что? Не так разве? Вон, классику почитайте. Дидро, Дюма. Все монашки – потаскушки. И точка. Потому-то, собираясь с группой на съёмки в обитель, запасся Виктор Сергеевич большим набором того, что в народе именовалось изделием номер один, и вовсе не на всякий случай, а именно потому, что был уверен в неизбежности их применения. Щедрая улыбка и лучистый взгляд монастырского гида лишь подтвердил правильность представлений оператора о нравах монашек, хотя красота матушки Серафимы приятно поразила его. Теперь нужно было лишь дождаться удобного случая для уединения, хотя с каждым днём, да что там днём, часом, ждать становилось невмоготу. А случай всё не представлялся. У монахинь день расписан поминутно. Да ещё и старуха эта с мужицким именем, настоятельша, как цербер, охраняет синеглазку. Вот навязалась – гадина. Небось больше всех по мужикам тоскует, но кто на старую ведьму польстится? Так она, значит, ни себе, ни людям.

Виктор Сергеевич уже стал терять терпение, как вдруг случай полностью проверить его монашескую теорию явился во всём блеске. Режиссёру потребовались подсъёмки в развалинах некогда настоятельского корпуса. До закрытия здесь был мужской монастырь, затем, когда в обители разместилась тюрьма, здесь устроили карцер. В войну корпус разрушился прямым попаданием авиабомбы. Киношники уже сняли всё, что хотели по истории развалин. Необходимо было лишь добрать несколько кадров, на которых бы гид рассказала о планах восстановления корпуса. И получилось так, что Виктор Сергеевич и матушка Серафима оказались в развалинах наедине. Режиссёр с игуменьей обсуждали планы заключительных съёмок, а ассистентов Виктор Сергеевич в развалины с собой не взял. Здесь царили мрак и покой. Оператор руководил съёмкой.

- Станьте, пожалуйста, матушка, чуть правее. Нет, ещё правее. Так. Чуть в сторону. Разверните лицо. Хорошо. Покажите ваши волшебные глаза (матушка нахмурилась). Не надо хмуриться. Так. Выше голову. Нет. Всё плохо. Сейчас я сам вас поставлю.

Виктор Сергеевич подошёл к монахине, взял её двумя руками за плечи и вдруг с силой притянул к себе, стараясь захватить губами её манящие губы. Серафима чуть не задохнулась от изумления и негодования.

- Вы что, рехнулись что ли? Немедленно прекратите. Пустите, я вам говорю.

- Ну, ну зачем так-то? Не надо. Ну, что ты ломаешься-то? Ведь нормальная деваха. Не чета этим… убогим. Видишь, как я горю. Вскружила ты мне голову, а это грех. За грехи платить надо. Ну, иди ко мне.

- Пусти, нечистый. Прочь! Я кричать буду!

- Кричи. Суди меня. А только нет мне теперь без тебя жизни. Прогонишь – я пойду и повешусь. Точно говорю.

И, как не негодовала монахиня Серафима, как не тряслась от страха и возмущения, при этих словах что-то дрогнуло в её душе. Из памяти вдруг явственно всплыли наполненные смертной тоской глаза влюбленного мальчика, погубившего себя навеки из-за губительной её красоты. И показалось ей в этот миг, что и у сжимавшего её в жадных объятиях киношного оператора также искрится в глазах огонь смертной тоски. А может лишь показалось? Серафима опустила руки, зажмурила глаза и словно бы окаменела. Лишь губы еле заметно подрагивали в такт творившейся где-то не в этих развалинах, и не на земле вовсе горячей и слёзной молитвы.

В этот же день Серафима слегла. Её била нервная дрожь, а по телу утверждался жар. К вечеру ей стало хуже. Она впала в забытье и перестала узнавать окружающих. Скупая внешне на жалость игуменья всё свободное время дежурила у постели больной. Киношники, до которых теперь в монастыре никому не было дела, сами досняли недостающие кадры и тихо, без помпы покинули обитель. А Серафиме становилось всё хуже. Насельницы упрашивали игуменью отправить её в больницу, но мать Сергия наотрез отказалась. Ночами без перерыва молилась настоятельница у постели любимой дочери. Слёзно молилась, с жаром. На пятую ночь Серафиме стало легче. Она открыла глаза и, увидев игуменью, отшатнулась, вскрикнув.

- Что ты, что ты, девонька, это же я. Мать Сергия. Или не узнаёшь?

- Узнаю, матушка, - еле слышно прошептала больная.

- Ну, вот ты и очнулась. Ну, вот и славно, ну, вот и слава Богу!

- Матушка игумения, мне нужно исповедоваться.

- Потом, моя хорошая. Окрепни чуть.

- Сейчас. Сейчас, матушка.

- Где же я тебе сейчас духовника найду? Отец Пимен лишь в субботу будет, а нынче среда.

- Я вам исповедуюсь, матушка. А потом уйду. Потому, как недостойна более ангельского образа.

Игуменья слушала молча. Лишь изредка всхлипывая от боли или негодования. Исповедь монахини поразила её. Впервые в своём служении сталкивалась она с такой ситуацией. Конечно, Серафима согрешила, иначе Бог не наказал бы её болезнью, но как судить несчастную больную, каким судом? Обманул проклятый киношник. Как чувствовало сердце беду. Не доглядела. Не сберегла. Как когда-то собственную дочь не сберегла. Если и судить кого, то только её – игуменью. Ей Господь вручил своих овечек, а она… Серафима доверчивая, добрая. Поверила глазам насильника. Блеску греховному поверила. Испугалась, что погубит он из-за неё свою душеньку. Себя погубить решилась. Как же судить-то её теперь?

Бухнулась игуменья на колени. Вслух зарыдала молитвами, а рядом, еле удерживая равновесие, сползла на пол несчастная Серафима. Так и плакали они навзрыд, так и заливали слезами раны на сердце. До самого утра. Надеясь на милость Того, Кто только и мог рассудить их по-детски глупых, по-бабьи слабых.

А вот и рассвет приготовился стучаться в узкие окошки монастырских келий. И где-то там, далеко-далеко над землёй Кто-то, смахнув невольные слезинки, приготовился зажечь первые свечи солнечных лучей. Вот и всё. Готовьтесь, сёстры.

25-26 апреля 2005 г. Страстная седмица.